— Подожди — обломаем им рога!
— Сделаем их комолыми!
— В России уже свергли этих дьяволов с теплых мест!
При этом часто присутствовал Прелат. Его жирное тело колыхалось от хохота, и он захлебывался табачной жижей. Если Карнер причинял боль, как острые шипы терновника, то старший повар вызывал отвращение, как падаль.
После таких разговоров Лутатини чувствовал себя отравленным. Он нигде не находил себе покоя. Ночью, лежа на жестком матраце, усталый, он мысленно обращался к богу, к мадонне, ко всем святым. Но и в молитвах не находил себе облегчения. И гасла вера, как забытый в поле костер.
Наступил день, когда «Орион» пересек экватор. Полоса затишья и жары передвинулась в северное полушарие. В кочегарке с утра термометр показывал шестьдесят градусов. Синий столбик спирта все поднимался. Мрачное помещение с багровыми отсветами превратилось в пекло. Ни к чему нельзя было прикоснуться голыми руками — все обжигало: и переборки, и резаки, и гребки. Даже привычные кочегары задыхались и, сверкая белками воспаленных глаз, ловили воздух открытым ртом. Пили кипяченую воду, разбавленную овсяной мукой. Такое пойло будто бы лучше утоляло жажду.
Лутатини, надрываясь, растрачивал последние остатки силы. Сердце билось учащенно, внутренности горели. С дрожью в коленях и руках он шуровал в топке. Казалось, каждая клетка его организма стонала от боли и усталости. Иногда, словно из глубокого колодца, он поднимал глаза вверх — там сквозь железную решетку сочной синью сверкал кусочек неба. Ах, забраться бы на палубу, вдохнуть полной грудью свежего воздуха!.. В отупевшей голове тяжело ворочалась мысль: он когда-то клеймил преступления, но он же оправдывал законы, установленные земными властями, а теперь, на основании этих законов, его самого засадили в пекло. Где же тут правда? Гудели топки, сверкал развороченный шлак, ослепляя, как солнечные осколки. С потрескавшимися губами, с пересохшими легкими Лутатини, как и его товарищи, бросался к пузатому чайнику, чтобы залить огонь в груди. Пойло было теплое и отвратительное, как щелок, но он выпивал его за одну вахту столько, сколько не выпьет ни одна лошадь за целые сутки. И сейчас же все это выступало обильным потом, словно тело его было обтянуто не кожей, а кисеей. Жажда не переставала мучить, полыхала кровь в жилах. Он и другие кочегары то и дело становились под шланг, проведенный в кочегарку, и окатывались забортной водою.
Лутатини кое-как дотянул вахту. Поднялся на верхнюю палубу и тут же, против машинного кожуха, подойдя к борту, ухватился за планшир. Ноги подгибались. Вздохи были короткие и торопливые, и в такт им дергались плечи и голова, как у больного, доживающего последние минуты. Сощурившись, недоуменно огляделся, теряя взор в безграничном сиянии. Было десять часов утра. Солнце поднялось высоко. Кругом не было ни облачка, ни дымка, ни одного предмета, ни птицы — ничего, за что можно было бы зацепиться глазами. Голубая пустота тропического неба пылала зноем, а устоявшиеся воды океана отливали густо-синим блеском. Поражала убийственная тишина. Хоть бы один порыв ветра всколыхнул мертвый штиль.
Лутатини был похож на человека, не успевшего проснуться от тяжелого сна. Не отдавая себе отчета, спустился в матросский кубрик. В нем никого не было, кроме старого рулевого Гимбо, рывшегося в своих вещах. Лутатини, нагнувшись, тупо уставился в пол, стараясь что-то вспомнить. Зачем он пришел сюда? Безотчетно повернул голову, заглянул в большое зеркало на переборке. Глаза его испуганно расширились, словно встретились с ночным привидением. Трудно было поверить, что на него смотрело его собственное отражение; чумазое лицо, искривленное гримасой ужаса, с провалившимися щеками, с открытым ртом, с седой бородой и с такими же седыми, всклокоченными волосами на голове.
Лутатини попятился назад, выставив вперед руки, словно для защиты. И тот, страшно знакомый, но вместе с тем чужой человек, похожий на мертвеца, вставшего из гроба, повторил его движения.
— Пресвятая дева Мария! — воскликнул Лутатини, отвернувшись и хватаясь руками за голову.
— Что с вами, дружище? — обратился к нему рулевой Гимбо.
— Старик…
— Какой старик?
— Я не узнал себя.
Гимбо, догадавшись в чем дело, рассмеялся.
— Умойтесь хорошенько пресной водой — и сразу помолодеете. Это соль осела на волосах. Вот мне уже больше ничего не поможет. Растратил свою молодость.
Лутатини в этот день не обедал. Не было никакого желания есть, — может быть, оттого, что вместе с водою он наглотался овсяной муки. И сон его был тревожный, с бредовыми видениями.
А когда судовой колокол, оглашая тишину тропиков, пробил четыре склянки, Лутатини снова спустился в кочегарку.
Он посмотрел на термометр.
— Шестьдесят пять градусов!
Голос его прозвучал высокой нотой, испуганно, словно хотел предупредить других о приблизившейся опасности.
Но ни Домбер, ни Сольма ничего на это не ответили. Все молча и угрюмо взялись за работу. Только угольщик Вранер проворчал:
— Скучно что-то. Хоть бы драку какую устроить.
И полез в угольные ямы.
В кочегарке черным густым туманом носилась угольная пыль, сквозь которую едва просвечивали красноватыми звездами электрические лампочки. Открывались дверцы топок, трепетали в полумраке отблески огня. Под ногами дрожала настилка. За переборкой, позади котлов, словно усталое могучее животное, вздыхала машина. Духота увеличивалась с каждой минутой. Казалось, что скоро вся кочегарка накалится докрасна, и тогда от него и от его товарищей, как в крематории, останется лишь кучка пепла.